Поборник слова – наш земляк великий
- Пятница, 28 марта 2025, 16:04
- Наши проекты
- Нет комментариев

Отец приехал на несколько дней, что вообще было редкостью: он не любил дачной жизни, да и добираться до дачи в те времена было порой делом нелегким. Ездили на дачу далеко и безвыездно на 2-3 месяца. Каждый приезд родных и гостей был событием. На этот раз произошло совершенно особое событие — поездка в Новгород. Мы встали ранним-ранним утром. Была предрассветная, дремотная тишь. Мы шли к пристани по сырой от росы тропинке. Подошел красивый большой белый пароход «Всероссийский староста Калинин». Он пыхтел машиной, шлепал шлицами колес, над рекой неслись команды на причаливание. Из машины шел жар и запах машинного масла. Была магия чего-то пароходного, почти морского — романтика плавания по большой реке. Мы целый день бродили по городу. Отец показывал достопримечательности, не упоминавшиеся в путеводителях. В покоях архиепископа Иоанна при Грановитой палате в кремле висел рукомойник, в котором архиепископ «заключил» смущавшего его беса, и тот свозил его к ранней обедне в Иерусалим. На паперти собора Антониева монастыря лежал камень, на нем святой Антоний плыл из Рима вокруг Европы, спасаясь от гонений католиков. В Знаменском соборе на фреске Страшного Суда адский змей был изображен с головой Петра Великого. Но главной была, конечно, красота Новгорода, его церквей, улиц, стен и башен. Видимо, эта поездка стала для меня первым, еще неосознанным толчком к пониманию красоты России. До сих пор я храню пожелтевшие негативы и тоненькие тетрадочки путеводителей того времени. Много лет спустя неожиданным и каким-то горьким воспоминанием стал «Всероссийский староста Калинин». Я увидел его вновь в 1970-х годах в Новгороде, лежащим на боку на берегу Волхова, под стенами кремля. Даже не пароход, а остов, маленький и жалкий. Это был он: имя отчетливо читалось на кожухе колеса. И ничего в нем не было общего с гордым белым пароходом, который вез нас в 1938 году. Вскоре, дождливыми ноябрьскими днями, мы переехали в Москву.
От вокзала под мелким моросящим дождем нас вез «Форд»-такси. Панорамой проплывала незнакомая, осенне-мрачноватая Москва – улица Кирова, Большой театр, забавная башня Кутафья, узкий Арбат, по которому тем не менее ходили и трамвай, и троллейбус, и машины, и лошади. Кое-где на перекрестках висели светофоры: на четырех сторонах ящика четыре круга, с красными, зелеными и желтыми секторами. Единственная стрелка ползла с сектора на сектор, открывая и закрывая движение.
По личному распоряжению Молотова (не знаю, кто и как добился этого распоряжения, но сохранился даже подтверждающий документ) отец получил две комнаты в коммунальной квартире на Смоленском бульваре. Прожили они с мамой в этой квартире двадцать четыре года. Здесь он работал над «ушаковским» четырехтомником, здесь он написал свой знаменитый «Словарь русского языка» и «Словарь Островского». Только за два года до смерти отца им «дали», наконец, отдельную трехкомнатную квартиру на Ленинском проспекте, около универмага «Москва», и у отца впервые в жизни появился в ней отдельный кабинет. Разница между московской и ленинградской жизнью была разительной. Вместо большой, комфортабельной квартиры, где жили родные, близкие люди, мы оказались в двух тесноватых комнатах, рядом с незнакомыми, даже чуждыми соседями.
Года за два до нашего вселения квартира принадлежала какому-то ответственному работнику. Его вместе с женой арестовали и расстреляли, их детям оставили одну из комнат и вселили в нее еще и опекунов – тетку Полину Марковну с мужем Хананом Соломоновичем. В четвертой, самой маленькой комнате, жила немка фрау Бетти с маленькой дочерью. Ее муж, немецкий коммунист, бежал в СССР от Гитлера, но был почти сразу арестован как фашистский шпион и тоже расстрелян. В нашей семье, кроме нас, жила домработница Анна Егоровна, приехавшая на заработки из Мценска, да так и осевшая в Москве. Пестрое население квартиры жило в мире и согласии. Центром общения была кухня. Полина Марковна приходила из магазина и говорила на фантастической смеси языков. «Фрау Бетти, хейте ин Гастроном привезли цвей таузанд ящикен с мандаринами, унд штейт очередь бис цум почта». «Унмеглихь!» – восклицала фрау Бетти. Орловским говорком вступала в разговор Анна Егоровна, или просто Нюра. Отец, сидя за обеденным столом со стаканом чая в массивном серебряном подстаканнике, с интересом прислушивался через приоткрытую дверь к этому истинно вавилонскому смешению языков. Именно тогда отец начал работать над своим, ныне знаменитым «Словарем русского языка».
Несмотря на то, что отец полжизни прожил в Петербурге-Петрограде-Ленинграде, он удивительно быстро стал москвичом по своему образу жизни, манерам, говору, привязанностям, друзьям. Стены двух небольших комнат на Смоленском от пола до потолка были закрыты книжными полками. Дом отличался самым широким, истинно русским гостеприимством. Родни и друзей было великое множество. Приезжали тетки и дяди из Петербурга и Екатеринбурга, Киева и Алма-Аты, двоюродные и троюродные братья, петербургские друзья, друзья из Прибалтики. Постоянно приходили по делу и просто так московские гости. Это был удивительный калейдоскоп лиц и характеров. От ученых с мировым именем до скромных застенчивых племянников-студентов. Они обедали, ужинали, нередко оставались ночевать на раскладушке. Всем давал приют гостеприимный дом Ожеговых. На большом круглом дубовом столе под оранжевым абажуром лежала белоснежная крахмальная скатерть. На ней, искусно расставленные, теснились всевозможные изделия Ленинградского фарфорового завода, серебряные столовые приборы, тарелки с закусками и салатами, сверкал хрусталь рюмок и графинов. Сервировка блистала безупречным вкусом. Мама и ее постоянная помощница Нюра кормили изобильно, изобретательно и изысканно. В соседней комнате стоял старый петербургский, изъеденный жучком письменный стол, тот самый, за которым отец рисовал мне «паровоз и вагончики». К нему он нередко уходил записать что-то, что он заметил в ходе разговоров.
За столом неизменно царил специфический московский дух свободно льющейся беседы, откровенной, живой, с обсуждением профессиональных и житейских тем, включая и острополитические, что для сороковых и начала пятидесятых годов было достаточно смелым. Отец и мама, женщина живая, интересная и остроумная, неизменно оставались душой вечера. За столом, конечно, не обходилось без спиртного. Отец предпочитал водку, и если компания была мужской, то чаще всего ее одну и пили.
Любимым сотрапезником отца был А.А. Реформатский. Они обычно отдавали дань Бахусу у кого-то из них дома, благо были близкими соседями и жили неподалеку от «Гастронома» на Смоленской площади. Не брезговали порой «Прагой» и заведениями попроще. Когда построили гостиницу «Москва», захаживали и туда, на верхний этаж, в кафе, называвшееся «Птичий полет», переименованное московскими остряками в «Птичий помет». Работали оба очень много, и периодическая «разрядка» была необходимостью. Нередко у нас, на Смоленском, собирались компании филологов и иных гуманитариев, шли разговоры, споры, строились планы и, конечно, пили все ту же водку. Собирались порой у Ушакова, называвшегося «Шер Мэтр» (Дорогой учитель), реже у Виноградова, иногда у Винокура. Филологическая жизнь Москвы сосредотачивалась в основном в районе Арбата-Пречистенки, где жили языковеды и где находились языковедческие институты.
До сих пор считается несколько неловким говорить об отношении людей, особенно близких, к выпивке, хотя в нашем быту она играла, играет и долго будет играть немаловажную роль. Я бы не сказал, что отец «пил». Он, скорее, «любил выпить». Только в послевоенные годы он постепенно пришел к «норме» — четвертинка в день, которой он нередко делился со мной. Помимо этого были, конечно, гости, когда количество не нормировалось. Но это случалось не слишком часто. Отец становился разговорчивым, любил заводить тему о своих будущих похоронах «на Ваганьковом». На каком-то этапе пира он вставал за столом и, стоя, продолжал трапезу. Это положение называлось «пушка на колесах». Слуха у отца не было, но он любил, когда пели другие. Любимой его песней была «Хороша страна Болгария, а Россия лучше всех». В гостях и дома, когда начиналось застольное пение (а оно было широко распространено во все годы жизни отца; менялись песни, но жила традиция), отец, стоя за столом, говорил мне: «Сережа, давай «Ха…», и я запевал его любимую песню.
Отзвуки молодости, своеобразное «гусарство» всегда жили в отце. Всю жизнь он оставался худощавым, подтянутым, внимательно следящим за собой человеком. Спокойный и невозмутимый, он был способен и на непредсказуемые увлечения. Он нравился и любил нравиться женщинам, что естественно не доставляло удовольствия маме, тоже пользовавшейся неизменным успехом у мужчин. Семейную жизнь моих родителей трудно назвать безоблачной, тем не менее все их жизненные коллизии разрешались благополучно. Они любили друг друга, и до конца жизни семья и работа оставались у них самым главным. Большая заслуга в этом принадлежала моей маме. Но она была не только «хранительницей семейного очага». Талантливый педагог, она всю жизнь преподавала русский язык в школах взрослых, в педагогических институтах. Часто мама помогала отцу в его словарной работе. И, конечно, очень важной была та атмосфера доброжелательности и гостеприимства, которую она создавала в тесноте небольших комнат квартиры на Смоленском бульваре.
В те счастливые довоенные времена мне приходилось часто выполнять роль отцовского курьера. Я носил словарные материалы А. Б. Шапиро на Зубовскую площадь, иногда носил что-то В. В. Виноградову в Николопесковский переулок, но чаще всего я бегал на Сивцев Вражек к Д.Н. Ушакову. Мне открывала его жена Александра Николаевна, брала у меня бумаги и совала в кулак синюю пятирублевую бумажку с летчиком. Иногда приходилось подождать, и меня поили чаем в большой столовой или я сидел в кабинете Дмитрия Николаевича. Нередко из-за стены доносились звуки фортепьяно: в квартире Ушаковых жил знаменитый пианист Игумнов. Дом Ушаковых и Игумнова стоял на углу Сивцева Вражка и Плотникова переулка до самых последних лет. Года три назад его снесли и заменили новым особняком. Материальная память о двух знаменитых москвичах исчезла. Нет даже хотя бы небольшой мемориальной доски.
Когда в 1941 году началась война, после первых бомбежек Москвы отец отправил меня с мамой к родственникам в Ташкент, а сам записался в народное ополчение. Пробыл он там всего лишь несколько дней, его не взяли в армию, поскольку он, как уже известный к тому времени ученый, подлежал «бронированию». Не попав на фронт, отец возглавил оставшуюся в Москве часть Института языка и письменности Академии наук и оставался на своем посту до возвращения из эвакуации прежнего руководства.
Материалы и фото из семейного архива Ожеговых.
Страницу подготовила
Анна ТЕРЕНТЬЕВА
Продолжение в следующих номерах газеты









